— Как же это ты сочиняешь, интересно мне?
Юноша обрадовался, охотно и легко он стал говорить.
— Сначала — я думаю. Я даже всегда думаю, Яков Захарович. От этого, надо быть, испортилось у меня сердце — стеснение в нем и тоска. А иной раз — забьется оно, как птица, и вдруг — остановится.
— Так! — сказал кривой, усердно тыкая палочкой в голову своей тени, косо лежавшей у ног его. — А о чем же, малый, ты думаешь?
— Обо всем, Яков Захарович! — виновато сказал юноша. — Кто встретится или вспомнишь кого — человека ли, собаку ли… Птицы тоже…
— Так, так!
Тиунов почесал переносицу и тихонько двинулся вперед. Сима шел рядом, рассказывая.
— Кроме птиц — все толкутся на одном месте. Идет человек, наклоня голову, смотрит в землю, думает о чем-то… Волки зимой воют — тоже и холодно и голодно им! И, поди-ка, всякому страшно — всё только одни волки вокруг него! Когда они воют, я словно пьяный делаюсь — терпенья нет слышать!
Луна светила сзади них, тени ползли впереди: одна — покороче, другая — длиннее, обе узкие. Одна — острая, двигалась вперед ровными толчками, другая — то покрывала ее, то откидывалась в сторону, и снова обе сливались в бесформенное темное пятно, судорожно скользившее по земле.
Спотыкаясь, Сима объявил:
— У меня даже стишок сочинен про волков! — приостановился и начал читать:
Ходят волки по полям да по лесам,
Воют, морды поднимая к небесам.
Я волкам — тоской моей,
Точно братьям, — кровно сроден,
И не нужен, не угоден
Никому среди людей!
Тяжело на свете жить!
И живу я тихомолком.
И боюся — серым волком
Громко жалобу завыть!
Тиунов взмахнул палочкой, поглядел в небо, в даль и себе под ноги.
— А веселое — не склонен сочинять? — спросил он, вздыхая.
Сима, тоже оглянувшись, ответил виновато:
— Про податного Жукова сочинил, да плохо вышло. Артюшка поет:
Как живут у нас в Заречье
Худы души человечьи…
Это я же составил! А то еще про город…
— Что — про город?
— А вот! — юноша снял с головы старенький картуз, зачем-то распялил его перед лицом и начал тихонько:
Эх, попел бы я веселых песен!
Да кому их в нашем месте нужно?
Город для веселья — глух и тесен,
Все живут в нем злобно и недужно.
В городе у нас — как на погосте —
Для всего готовая могила.
Братцы мои! Злую склоку бросьте,
Чтобы жить на свете легче было!
Замолчал.
— Всё?
Кривой нацелился глазом в лицо юноши и, усмехаясь, спросил:
— Какое же тут веселье? Дурачок!
Помолчав, он повторил:
— Эхе-хе, дурачок!
Юношу не обидело грустное и ласковое восклицание, он даже улыбался, говоря:
— Ведь я не сказал, Яков Захарович, что это — веселое.
— Не сказал разве?
— Не-ет!
— Так! Ну ладно!
Слева от них, в темном ельнике болота, гулко крикнул пугач — тишина всколыхнулась и снова застыла, как масло. Далеко впереди середь поля вспыхнул тихий огонь и стал быстро разгораться, вздрагивая и краснея.
— Вон, — сказал кривой, — видать, мужики из Балымер в ночном светец разложили. Свежевата ночка-то!
— Стихами, Яков Захарович, мне легче думать, а простые слова труднее складываются у меня. Мне все хочется, чтобы стихи-то как молитвы были, а как это надо делать — не знаю! Ежели длинный стих, то будто молитвеннее выходит — а так ли? Вот еще стихи, про город тоже:
Снова тучи серые мчатся над болотами.
Разлилася в городе тишина глубокая.
Люди спят, измучены тяжкими заботами,
И висит над сонными небо одноокое…
— Какое небо-то? — удивленно спросил Тиунов.
— Одноокое, — смущенно ответил Сима и отодвинулся от спутника, виноватым голосом объясняя: — Оно ведь всегда одноглазое: днем солнце, а ночью — луна только.
— Кривое, стало быть, как я? — сказал Тиунов, посмеиваясь. — Это ничего, ловко! Только — звезды забыты тобой.
— При полной-то луне — какие звезды?
— М-м… верно, маловато их! Да! Потом вот тучи, говоришь, и — луна?
— Это бывает! Бегут тучи, а между них — луна, и всё небо — вздрагивает, будто ломается…
Тиунов замолчал, а Сима тихонько прибавил:
— Я назвал небо-то однооким — забыл про вас, ей-богу!
— Ничего! — сказал кривой.
— Дальше у меня так идут стихи:
В небе тучи гонятся за слепой луной,
Полем тихо крадется чья-то тень за мной…
— Всё ты да ты! — вдруг заговорил Тиунов. — Ты, да я, да сватья, — только и знатья! Да голодное житье, да смерть!
Юноше очень хотелось рассказывать Тиунову свои стихи, но кривой, видимо, не хотел слушать: помахивал палочкой, он тихонько шагал и говорил:
— Всё это, конечно, действует в жизни — и бедность есть и смерть, а людей, однако, не одолевает! И дедушка мой голодал, и отец голодал, а и сам я не больно сытно живу. И они — померли, и я помру — верно!
Вспоминая свои стихи, Сима не ответил.
— Ну, помру, и — ни синь пороха после меня не останется! — убедительно говорил Тиунов. — Злодей помрет — люди скажут: ах, какой злодей был! Добрый помрет — добром помянут. Бывает — и собаку дохлую жалко людям. Кошек тоже часто вспоминают: хорош, дескать, зверь был, умный или там — ласковый, мышей ловко хватал. А помрут Яков Тиунов, Семен Девушкин — и никто ничего не скажет. Были мы али нет — это всем всё равно. Вот ты бы о чем подумал, малый, об этом вот! Да! Подумай! Дело — важное! Ты — человечек одинокий, а одинокие-то люди и есть самые лучшие, верные слуги миру.