На дне. Избранное (сборник) - Страница 97


К оглавлению

97

— Так его, свинью! Хорошо!

А через несколько дней после этого Симу встретил письмоводитель податного, картежник Иванюков, и завопил:

— Ага-а! Тебя-то мне и надо! Уж я тебя, шило, искал, искал! Идем к податному, он тебя требует!

— Не хочу, — сказал Сима, отходя прочь.

Но Иванюков схватил его за рукав рваного пальто и громко спросил:

— А в морду, сударь, хотите получить?

И вот Сима очутился перед лицом Жукова; инспектор, лежа на диване, хрипло говорил ему, улыбаясь во всё лицо свое:

— Что же ты, скот, написал стихи, читаешь их везде, а я ничего не знаю, а? Ведь это я тебе заказал?

Сима весь налился страхом, злостью и тоской, и неожиданно для себя, незнакомым себе, высоким, взвизгивающим голосом, он начал:

— Его благородию Жукову Евсею… — Передохнув, он объяснил, покачиваясь на ногах и точно плавая в тумане: — Отчество я потому выкинул, что оно не ложится в стих, — Лиодорович — так и не зовут никого!

— Что-о? — удивленно спросил Жуков. — А ты читай, дубина!

Сима начал:


Правду рассказать про вас
Я никак не смею,
Потому — вы за нее
Сломите мне шею.

— Ну и глуп! — проворчал Жуков.


Будь я ровня вам — тогда
Я бы не боялся
И без всякого труда
Над вами посмеялся.

Жуков поднял голову и начал кашлять, тяжко спуская ноги с дивана, — его движение испугало Симу, он тоже остановился и кашлянул.

— Ну, что же? — хрипя и отплевываясь, проворчал Жуков.

Сима медленно выговорил:


Стыдно мне смотреть на вас,
Стыдно и противно…

Податной вытаращил глазки и, шевеля пальцами, протянул негромко:

— Что-о?

Поэт, вздрогнув, согнулся, быстро выскочил из комнаты и почти три недели прятался где-то. После он рассказывал слобожанам, что Жуков закричал ему — убью! — и бросил в него сапогом.

Эта сцена стала известна в городе.

— Захвалили парнишку, он и зазнался! — говорили на Шихане. — Они, слободские, один другого озорниковатее, их привечать — опасно!

Но в семи тысячах жителей Окурова и Заречья был один человек, относившийся к поэту серьезно: каждый раз, когда Сима, получив от Лодки спешно-деловую ласку, выходил из «раишка», — у ворот его останавливал квадратный Четыхер.

— Ты? — спрашивал он, хотя знал и видел, чье длинное тело робко и неловко вылезает из калитки.

— Ну-ка, сядь! — предлагал он.

И когда Сима садился рядом с ним на лавке — он, положив на плечо или колено поэта широкую ладонь, тихонько просил:

— Ну-ка, скажи стишки!

Сима говорил, а Четыхер, вздыхая, украдкой крестился и снова просил:

— Ну-ка еще!

Юноше нравилось читать свои сочинения этому человеку, и он для него читал особенно: не торопясь, мягким шепотом, старался придать любимым словам особую значительность и порою таинственно толкал слушателя, подчеркивая этим толчком слово или строчку, которые ему казались особенно важными.

Здесь, под воротами старого дома, когда-то наполненного иной жизнью, Сима как будто чувствовал, что он хоронит свои мысли без обиды и с честью, что встречают их не холодное любопытство и жалость, отрицающие его душу, а нечто иное, возбуждавшее в нем приятную гордость.

Из глубины все еще важных развалин дворянского дома порою долетали визги девиц, тенор Коли-телеграфиста, колокольный голос Ваньки Хряпова, сына ростовщика, бойкие песни Фимки Пушкаревой, звон гитары — но все эти звуки тоскливой и пьяной жизни не мешали Симе и его слушателю.

— Ну-ка еще! — просил Четыхер, разглядывая из-под мохнатых рыжих бровей серебристое сияние Млечного Пути, радостное горение звезд, медленный ход медного круга луны или тихий бег облаков; смотрел Четыхер, слушал и, двигая плечом, незаметно крестился.

Тяжко спали изжеванные и обкусанные нищетою, оборванные диким озорством, темные избушки слободы, тесно окружая усадьбу Воеводиных, — точно куча мелкого мусора большую изломанную игрушку. Сима плотно прижимался к дереву ворот и, не уставая, читал.

Но иногда поспешные, милостивые и тепленькие ласки его возлюбленной поднимали в груди юноши тошное ощущение обиды, он вспоминал торопливые слова женщины, деловые движения ее тела и с унылою горечью думал:

«Хоть бы раз один дала мне полюбоваться собой! Другие-то…»

Читать ему не хотелось, голос звучал вяло, сердце не входило в слова.

— Ну, ладно, спасибо! — говорил Четыхер и совал в руку три копейки или пятак.

— Не надо же! — говорил Сима, отдергивая руку.

— Ну-ка, а ты — бери! Я ведь — один. Мне хватит.

Боясь обидеть Четыхера, Сима брал монету и шел в поле.

Вечерами на закате и по ночам он любил сидеть на холме около большой дороги. Сидел, обняв колена длинными руками, и, немотствуя, чутко слушал, как мимо него спокойно и неустанно течет широкая певучая волна жизни: стрекочут хлопотливые кузнечики, суетятся, бегают мыши-полевки, птицы летят ко гнездам, ходят тени между холмов, шепчут травы, сладко пахнет одонцем, мелиссой и бодягой, а в зеленовато-голубом небе разгораются звезды.

В такую лунную ночь пред ним незаметно явился Тиунов и спросил, постукивая палочкой по сапогу:

— Что — стишки выдумываешь?

— Да, — сказал Сима, смущенный.

Крутя головой, Тиунов обвел его взглядом и ласково одобрил:

— Так! Ну, сочиняй, бог тебе в помощь!

И пошел тихонько прочь. Он показался Симе добрым и нужным сегодня — юноша встал и поплелся за ним.

Кривой обернулся, подождал и вновь окинул Симу взглядом.

97