— А дальше Петунников-младший купит Егора Вавилова, — уверенно сказал Объедок и вкусно чмокнул губами, выражая полное удовольствие на своем остром лице.
— А ты этому рад, что ли? — сурово спросил Кувалда.
— А мне приятно видеть, как людские расчеты не оправдываются, — с наслаждением объяснил Объедок, щуря глаза и потирая руки.
Ротмистр сердито плюнул и промолчал. И все они, стоя у ворот полуразрушенного дома, молчали и смотрели на дверь харчевни. Прошел час и более в этом ожидающем молчании. Потом дверь харчевни отворилась, и Петунников вышел такой же спокойный, каким вошел. Он остановился на минуту, кашлянул, приподнял воротник пальто, посмотрел на людей, наблюдавших за ним, и пошел вверх по улице.
Ротмистр проводил его глазами и, обращаясь к Объедку, усмехнулся.
— А ведь, пожалуй, ты прав, сын скорпиона и мокрицы… У тебя есть нюх на всё подлое, да… Уж по харе этого юного жулика видно, что он добился своего… Сколько взял с них Егорка? Он — взял. Он их же поля ягода. Он взял, будь я трижды проклят. Это я устроил ему. Горько мне понимать мою глупость. Да, жизнь вся против нас, братцы мои, мерзавцы! И даже когда плюнешь в рожу ближнего, плевок летит обратно в твои же глаза.
Утешив себя этой сентенцией, почтенный ротмистр посмотрел на свой штаб. Все были разочарованы, ибо все чувствовали, что Вавиловым и Петунниковым заключена сделка. Сознание неуменья причинить зло более оскорбительно для человека, чем сознание невозможности сделать добро, потому что зло делать так легко и просто.
— Итак, — чего же мы тут торчим? Нам нечего больше ждать… кроме магарыча, который я сдерну с Егорки, — сказал ротмистр, хмуро посматривая на харчевню. — Благоденственному и мирному житию нашему под кровлей Иуды — пришел конец. Попрет нас Иуда вон… О чем и объявляю по вверенному мне департаменту санкюлотов.
Конец мрачно засмеялся.
— Тюремщик, ты чего? — спросил Кувалда.
— Куда ж я пойду?
— Это, душа моя, вопросище… Судьба твоя ответит на него, не беспокойся, — задумчиво сказал ротмистр, идя в ночлежку. Бывшие люди лениво двинулись за ним.
— Мы подождем критического момента, — говорил ротмистр, шагая среди них. — Когда нас вытурят вон, тогда мы и поищем норы для себя. А пока не стоит портить жизнь такими думами… В критические моменты человек становится энергичнее… и если б жизнь, во всей ее совокупности, сделать сплошным критическим моментом, если б каждую секунду человек принужден был дрожать за целость своей башки… ей-богу, жизнь была бы более живой, люди более интересными!
— То есть с большей яростью грызли бы глотки друг другу, — пояснил Объедок, улыбаясь.
— Ну, так что же? — задорно воскликнул ротмистр, не любивший, чтобы его мысли пояснялись.
— А ничего, — это хорошо. Когда хотят скорее куда-нибудь доехать, лошадей бьют кнутом, а машины раздражают огнем.
— Ну да! Пусть всё скачет к черту на кулички! Мне было бы приятно, если б земля вдруг вспыхнула и сгорела или разорвалась бы вдребезги… лишь бы я погиб последний, посмотрев сначала на других…
— Свирепо! — усмехнулся Объедок.
— Так что? Я — бывший человек, — так? Я отвержен — значит, я свободен от всяких пут и уз… Значит, я могу наплевать на всё! Я должен по роду своей жизни отбросить в сторону всё старое… все манеры и приемы отношений к людям, существующим сыто и нарядно и презирающим меня за то, что в сытости и костюме я отстал от них, я должен воспитать в себе что-то новое — понял? Такое, знаешь, чтобы мимо меня идущие господа жизни, вроде Иуды Петунникова, при виде моей представительной фигуры — трепет хладный в печенках ощущали.
— Экий у тебя язык храбрый, — смеялся Объедок.
— Эх ты!.. — презрительно оглядел его Кувалда. — Что ты понимаешь? Что ты знаешь? Умеешь ли ты думать? А я — думал… И читал книги, в которых ты не понял бы ни слова.
— Еще бы! Где мне щи лаптем хлебать… Но хотя ты читал и думал, а я не делал ни того, ни другого, однако недалеко же мы друг от друга ушли…
— Пошел к черту! — вскричал Кувалда. Его разговоры с Объедком всегда так кончались. Вообще без учителя его речи, — он сам это знал, — только воздух портили, расплываясь в нем без оценки и внимания к ним; но не говорить — он не мог. И теперь, обругав своего собеседника, он чувствовал себя одиноким среди своих людей. А говорить ему хотелось, и потому он обратился к Симцову:
— Ну, а ты, Алексей Максимович, куда приклонишь свою седую голову?
Старик добродушно улыбнулся, потер рукой свой нос и объявил:
— Не знаю… Увижу! Наше дело маленькое: выпил да еще!
— Почтенная, хотя и простая задача! — похвалил его ротмистр.
Симцов, помолчав, добавил, что он устроится скорее всех их, потому что его женщины очень любят. Это была правда: старик всегда имел двух-трех любовниц-проституток, содержавших его по два и три дня кряду на свои скудные заработки. Они часто били его, но он относился к этому стоически; сильно избить его они почему-то не могли — может быть, жалели. Он был страстный женолюбец и рассказывал, что женщины — причина всех несчастий его жизни. Близость его отношений к женщинам и характер их отношений к нему подтверждались и частыми болезнями его, и костюмом, всегда хорошо починенным и более чистым, чем костюмы товарищей. Теперь, сидя на земле у дверей ночлежки в кругу своих товарищей, он хвастливо начал рассказывать, что его давно уже зовет Редька жить с ней, но он не идет к ней, не хочет уйти из компании.
Его слушали с интересом и не без зависти. Редьку все знали — она жила недалеко под горой и недавно только отсидела несколько месяцев за вторую кражу. Это была «бывшая» кормилица, высокая и дородная деревенская баба, с рябым лицом и очень красивыми, хотя всегда пьяными глазами.