На дне. Избранное (сборник) - Страница 102


К оглавлению

102

— Упаду сейчас, — смущенно сказал он.

— Ой, неуклюжий! Ну?

Помогла ему сесть, обняла и, ласково заглядывая в глаза, попросила:

— Сочини, а?

— Чего?

— Смешное.

— Да что же смешное есть? — тихо спросил юноша.

— Про меня что-нибудь. А то…

Замолчала и долго испытующе смотрела в светло-бездонные глаза, а потом, закрыв их мягкою ладонью, сказала, вздыхая:

— Нет, ты не можешь! Ты у меня — робкий. А они — они про всё могут смешно говорить!

— Про бога — нельзя! — напомнил тихонько Сима.

Снова помолчав, Лодка грубо толкнула его в бок и сказала капризным голосом:

— Не щекотай! Руки холодные, — не тронь!

Юноша приподнял голову — ее рука соскользнула со лба его. Он посмотрел глазами нищего в лицо ей и, печально улыбаясь, проговорил:

— Не любишь ты меня. Не нравлюсь я тебе.

Закинув руки за голову и глядя в потолок, женщина рассуждала:

— Если б я умела, так я бы уж сочиняла всегда одно смешное, одно веселое! Чтобы всем стыдно было. Обо всем бы — ух!

Сима повторил, касаясь рукою ее груди:

— Не любишь ты меня.

— Ну, вот еще что выдумал! — спокойно сказала она. — Как же не люблю? Ведь я денег не беру с тебя.

И, подумав, прибавила, играя глазами:

— Я всех мужчин люблю — такая должность моя!

Юноша вздохнул, спустил ноги на пол и сел, жалобно говоря:

— Кабы ты хоть немножко любила меня — об этом надо бы сказать Вавиле-то! А то — стыдно мне перед ним…

Она обеспокоилась, гибко вскочила, обняла Симу и внушительно стала убеждать его:

— Ты этого и не думай, ни-ни! Слышишь? Я — только тебя люблю! А Вавило… он, видишь, такой… он человек единственный…

Она закрыла глаза и вся потянулась куда-то.

— Я с ним — отчего? — спокойнее и увереннее продолжала она. — От страха! Не устуни-ка ему — убьет! Да! О, это он может! А тебя я люблю хорошо, для души — понял?

Все крепче обнимая худое, нескладное тело, она заглядывала в глаза юноши темнеющим взглядом, а между поцелуями рассудительно доказывала:

— Мне за любовь эту чистую много греха простится — я знаю! Как же бы я не любила тебя?

Сима трепетал под ее поцелуями, точно раненый журавль, горел жарким огнем и, закрыв глаза, искал губами ее губ.

Женщина еще более торопливо, чем всегда, отдавалась ему, без радости и желания, деловито говоря:

— Ты — не беспокойся!

И после ласково, вкрадчиво шептала:

— Попробуй, Симушка, сочини что-нибудь такое, чтобы люди забоялись тебя! Ты — будь смелее! Ведь обо всем можно сказать, что хочешь, — вон, смотри-ка, образованные-то как говорят! И все уважают их. А они и архангелов даже осмеяли, ей-богу!

Глаза ее были широко открыты, в них сверкали зеленоватые искры, лицо горело румянцем, дышала она часто, и груди ее трепетали, как два белые голубя.

Юноша гладил дрожащей рукой щеку ее, смотрел в наивные глаза и, снова разгораясь, слушал ласковый шепот:

— Мне тебя любить — одна моя заслуга… Ведь я же знаю, что великая грешница я, всей жизнью моей…


Город был весь наполнен осторожным шепотом — шептались и обыватели и начальство, только один Коля-телеграфист говорил громко и день ото дня становился всё более дерзким в речах.

Франтоватый, юркий, худенький, он, храбро вздернув острый нос в пенсне кверху, метался по городу и всюду сеял тревожные слухи, а когда его спрашивали:

«Да почему ты знаешь?», многозначительно отвечал:

«Уж это верно-с!» И молодцевато одергивал свою щегольскую тужурку.

Доктор Ряхин, покашливая, убеждал его:

— А вы, батя, не волновались бы. Вы рассуждайте философски: человек не может ни ускорять событий, ни задерживать их, как не может он остановить вращение земли, развитие прогрессивного паралича или, например, этот идиотский дождь. Всё, что должно быть, — будет, чего не может быть — не будет, как вы ни прыгайте! Это, батя, доказано Марксом, и — значит — шабаш!

— Но, Алексей же Степанович! — восклицал Коля, вытягиваясь куда-то к потолку. — Должны же люди что-нибудь делать?

— Указано им — плодитесь, множьтесь и населяйте землю, всё остальное приложился вам! И, ей-богу, миленький, ни на что более сложное, чем это простое и приятное занятие, не способны люди, и вы, дорогой, из их числа!

— Господи! Какой же вы мрачный человек в речах ваших!

— Такова позиция человека уездного, ибо — как сказано во всех географиях — население русских уездных городов сплошь состоит из людей, занимающихся пьянством, карточной игрой и мизантропией. А вы — дрыгаете ножкой, — к чему? Вам конституции хочется? Подождите, миленький, придет и конституция и всякое другое благополучие. Сидите смирно, читайте Льва Толстого, и — больше ничего не нужно! Главное — Толстой: он знает, в чем смысл жизни, — ничего не делай, всё сделается само собой, к счастью твоему и радости твоей. Это, батя, замечательнейший и необходимейший философ для уездных жителей.

— Вы говорите совсем как Тиунов! — уныло воскликнул Коля.

— Тиунов? Ага, переплетчик!

— Он, собственно, часовщик.

— Весьма вероятно, и часовщик. Уездный житель всё делает, но ничего не умеет.

— Фу, боже мой! — вздыхал огорченный юноша и уходил, чувствуя себя ощипанным.

Доктор, снедаемый каким-то тайным недугом, был мало понятен Коле, но привлекал его шутовской иронией речи, возбуждавшей в голове юноши острые, дерзкие мысли. Ему нравилась и внешность доктора, напоминавшая тонкий хирургический инструмент в красивом футляре, нравилось уменье Ряхина завязывать галстук пышным бантом, его мягкие рубашки, ловко сшитые сюртуки, остроносые ботинки и округлые движения белых ловких рук. Он любил видеть, как на бледном лице вздрагивают тонкие губы жадного рта, играют насмешливо прищуренные глаза. Иногда доктор возбуждал в Коле тоску своими насмешками, но чаще эти речи наполняли юношу некоторой гордостью: повторяя их знакомым, он вызывал общее удивление, а это позволяло ему чувствовать себя особенным человеком — очень интеллигентным и весьма острого ума.

102